— Да-а, дела…

— Хлеб выдался — давно такого не было. Теперь бы убирать, да куда там! Не дает, проклятый! А что и уберут, так опять-таки сжигают: каждую ночь скирды горят. И разве одни скирды? Люди горят! Невинные погибают! Малых детей и то не щадит. А за какую вину? Спроси его, так и сам не знает… Поначалу думал, останусь в Выселках — куда старому вакуироваться. Да куда там. Звери они, вот кто! Ворвались, как бесы из преисподней: хватают, бьют, вешают. Бережную, слышь, на второй день спалили. Ну, скажем, там коммунисты были, а у нас на хуторе все ж беспартийные! Да вот и меня в подвал сажали. А за что, спрашивается? Ох, коли б не наши летчики — там бы и сгнил. Ироды, и только!

Старик раскурил трубку, наклонился к самому лицу лейтенанта, так, что тот ощутил его мягкую, как лен, бороду, и с сердцем продолжал:

— Не может того быть, чтоб мы Гитлера не здужали! Вот как перед богом клянусь — здужаем! Иначе во веки веков нам прощения не будет!

Головеня слушал, понимая, что у старика наболело, и не мешал ему. «Пусть говорит, — думал он, — пусть отведет душу».

Глава двадцать шестая

Приподняв край палатки, Зубов посмотрел на лежащего рядом Донцова, прислушался. «Спит или притворяется?» Он уже знал, что Донцов всегда спит тихо, спокойно, не храпит, как, например, Черняк. Тому стоит «приземлиться», и сразу такой концерт задаст, что за версту слышно. Что ни делай, хоть из пушки пали — не проснется! «А этот, — он снова посмотрел на Донцова, — этот не такой. Одним глазом спит, другим мышей караулит».

— Товарищ командир, — негромко позвал Зубов.

Донцов не отозвался.

— Спит…

Все эти дни Зубов никак не мог уединиться, чтобы связаться с Хардером. Получается так, что он занимается чем угодно, только не тем, из-за чего пошел в горы. А радировать крайне необходимо. Там, наверное, уже нервничают. Особенно тот эсэсовец, штурмбанфюрер. Перед ним не оправдаешься. Как это он выразился тогда? Ах да: «Точность — благородство королей!» Будьте спокойны, Квако не подведет. Он — за благородство. Гарнизон Орлиные скалы — это же новость! Только бы самому потом смотаться…

Зубов встал и тихонько, на цыпочках, подался к скале. Но едва сделал несколько шагов, как сзади послышался кашель. Зубов обернулся.

— Ты, Петька? — спросил Крупенков.

— До ветру… Что тебе?

— Дай-ка огонька… Спичек нет, а курить — прямо уши опухли. Смотрю — топаешь…

Зубов подал зажигалку, подождал, пока Иван уляжется, и пошел к ущелью. Повернул налево и сразу, боясь потерять время, начал настраивать рацию. Радиостанция типа «Телефункен» удобна: смонтирована в небольшой пластмассовой коробочке, там же внутри и питание. Стоит выбросить антенну, нажать кнопку и — работай!

Он с полминуты выстукивал позывные, потом, затаив дыхание, стал слушать. Но ответа не было. Может, волну перепутал? Накрывшись палаткой, Зубов чиркнул зажигалкой. «Фу, черт! Так и есть — сбилась!.. Хуже нет, когда волнуешься…»

Проходит несколько минут, и вот наконец ответ: «2-14-А, 2-14-А», — звучит в ушах. Немецкий радист готов записывать. Как же передать ему о гарнизоне? Ах, вот: «В двадцати километрах…» — начал Зубов, и тут сзади опять послышался кашель. Крупенков! Что ему надо? Зубов сорвал наушники, спрятал аппарат за пазуху. А Крупенков уже рядом:

— Петька!

— Чего тебе? — как можно спокойнее отозвался Зубов.

— Табак, понимаешь, отсырел… Чего это ты так долго?

— С животом у меня…

— Так и знал, — и Крупенков почему-то рассмеялся.

Чувствуется, что он выспался и теперь хочет поболтать. А на душе у Зубова скребут кошки: «Черт его принес! Так и не смог передать сообщение!»

— Соли выпей, — советует Крупенков. — Сразу пронесет, и вся музыка!

Зубов надеется, что Крупенков уйдет, но тот не торопится. Держа в зубах цигарку, сворачивает для чего-то еще одну. Заводит разговор о краснодарских садах, хвалит крымскую зеленку, против которой, по его словам, вряд ли найдутся яблоки вкуснее. И вдруг с горечью произносит:

— Жрут наши яблоки фрицы!

— Ладно, пойдем.

— Пойдем, — соглашается Иван.

Они закуривают еще раз. Зубов подходит к своему месту и, шурша палаткой, укладывается. Он видит, как поднимает голову Донцов:

— Живот, говоришь?

— А вы не спите?

— Сквозь сон чую — калякаете. Кто, думаю, спать не дает? Живот — это плохо…

Зубов притворно охает, закрывается с головой.

В эту ночь он так и не мог заснуть. Не сегодня-завтра Хардер пойдет в горы. Сведения о гарнизоне ему нужны, как воздух. Почему-то вспомнилась расписка, взятая штурмбанфюрером, и по спине пробежали мурашки.

Зубов боялся оставаться в гарнизоне. Начнется бой — под свою же, под немецкую, пулю попадешь. Нет, надо уходить. И как можно скорее!

Глава двадцать седьмая

Солдаты, ходившие за оружием, принесли и старый, как видно брошенный из-за неисправности, немецкий автомат. Донцов долго возился с ним: стучал какой-то железкой, что-то подтачивал камешком. И все-таки добился своего — починил! Он радовался, что теперь и у него есть личное оружие. Осмотрев еще раз смазку, вставил затвор, щелкнул — полный порядок!

— Ну что ж, поработавши, хорошо и песни петь, — сказал Степан.

— Не поработавши, а поевши, — поправил Черняк.

— Кому как. Петух и не евши поет.

— Так и поет: кукареку, и все.

— Сколько пива, столько и песен, — поддел Донцов.

— Петь так петь! — весело кивнул Черняк. — Начинай, — и тут же затянул:

Среди долины ровные
На гладкой высоте…

Голос у Черняка высокий, приятный, но слабый. Не поддержи его — быстро затихнет.

Но, как говорится, калякать хорошо порознь, а песни петь надо вместе. Солдаты, чистившие оружие, стали подтягивать: сначала Зубов, потом Крупенков. Донцов тоже не удержался, встал, подхватил песню, да так, что она сразу полилась, словно река полноводная.

Митрич положил винтовку, поднял голову:

— Добре спеваете.

Старику вдруг припомнилось былое, и он заговорил о том, что давно ушло:

— Помню, парубком был, эту самую спевали. Складная да певучая, тем и полюбилась.

— Э, когда это было! Ты сейчас подтяни, — попросил Пруидзе.

— Из меня песельник, как из тебя дышло. А вот был у меня дружок, Игнатом звали, так тот действительно спевать любил — хлебом не корми! Пойдем, бывало, на вечерницы, а он и зачнет: «Ни роду нет, ни племени…» И так спевает, аж плакать хочется. А потом — как гаркнет в конце, так, значит, лампа сама по себе заморгает и потухнет. Во какой голос был!

— Донцов не уступит.

— Эх, вы, хлопчики, — вздохнул дед. — Не те слова говорите. Нема Игната: убили. Сторожем на бахче был. Там его, бедолагу, прямо в живот…

Зубов отвернулся, будто не слыша его. Черняк завел новый куплет, размахивая шомполом, как дирижер палочкой, и четко выговаривая слова:

Ах, скучно одинокому
И дереву расти…

Дед снова заслушался, продолжая чистить винтовку. Он то и дело поворачивал ее к себе мушкой, заглядывая в ствол, прищуривая левый глаз. Подгорный заметил это, спросил:

— Разве так лучше?

— Стало быть, лучше!

— С казенки удобнее, дед. Держать легче.

— Легче-то легче, да спать жестче!

— Опять философствует, — шепнул Подгорный Черняку и рассмеялся.

— Никакого тут смеху! — сердито бросил дед. — Был у нас в ту войну фельдфебель. Сам, помнится, из Рязани. Отчаянный такой, четыре Георгия имел. Стало быть, полным кавалером назывался. Так он, скажу вам, только так и учил. С казенки, говорит, как не смотри — все чисто, гладко, потому пуля оттуда летит и все, значит, приглаживает. А ты, говорит, поверни, да от мушки глянь. Тут тебе вся нечисть и скажется. Тогда у нас в полку даже песню пели: